Недда крепко сжала руки.
– Мне это нравится, – сказала она, – только что такое совершенство?
Он снова издал тот же глуховатый звук.
– А! Что такое совершенство? – повторил он. – Трудный вопрос, не правда ли?
– Может, это… может, это всегда жертвовать собой, или, может, это… всегда уметь, всегда знать, как себя проявить или выразить? – задыхаясь, проговорила Недда.
– Для одного – первое, для другого – второе, для третьего – и то и другое.
– Ну а для меня?
– А вот это вы должны решить для себя сами. У каждого из нас внутри нечто вроде метронома – такой поразительный самодействующий инструмент, самый тонкий механизм на свете. Люди зовут его совестью: он определяет ритм нашего сердца, – вот и все, чем нам надо руководствоваться.
Недда сказала взволнованно:
– Да! Но ведь это ужасно трудно!
– Вот именно! Потому-то люди и придумали религию и разные способы перекладывать ответственность на других. Мы все боимся сделать усилие, взять на себя ответственность и всячески этого избегаем. Где вы живете?
– В Хемпстеде.
– Ваш отец, верно, вам большая опора?
– О да! Но понимаете, я ведь намного моложе его! Я хочу задать вам еще только один вопрос. Что, все они очень большие «шишки»?
Мистер Каскот обернулся и, прищурившись, оглядел комнату. Вот теперь у него и в самом деле был такой вид, будто он кого-нибудь укусит.
– Если положиться на их собственную оценку, то да. Если на оценку страны – не слишком. Если спросить мое мнение, то нет. Я знаю, что вам хочется спросить, считают ли они меня «шишкой». О нет! Опыт вам покажет, мисс Фриленд, одно: для того чтобы быть «шишкой», надо жить по правилу: почеши спину мне, и я за это почешу тебе. Говоря серьезно, эти тут невелики птицы. Но беда наша в том, что людей, всерьез занятых земельным вопросом, слишком мало. И может, только восстание, такое, как было в 1832 году, заставит людей заняться земельным вопросом вплотную. Не подумайте, что я к нему призываю, – избави бог! С этими обездоленными беднягами обошлись тогда хуже, чем со скотом, и не миновать им этого снова!
Но прежде чем Недда успела засыпать его вопросами о восстании 1832 года, послышался голос Стенли:
– Каскот, я хочу вас тут кое с кем познакомить.
Ее новый приятель прищурился еще сильнее и, что-то проворчав, протянул ей руку.
– Спасибо за этот разговор. Надеюсь, мы еще увидимся. Когда вам захочется что-нибудь узнать, я буду рад помочь всем, чем могу. Спокойной ночи!
Она почувствовала его сухое теплое пожатие, но рука была мягкая, как у людей, которые слишком часто держат в ней перо. Недда смотрела, как он, сгорбившись, пошел через комнату, следом за ее дядей, словно готовился нанести или принять удар. И подумав: «А он, наверно, хорош, когда дает им трепку!» – снова отвернулась и стала смотреть в темноту: ведь он же сказал, что это самое лучшее на свете! Темнота пахла свежескошенной травой, была наполнена легким шорохом листьев, и чернота ее была похожа на гроздья черного винограда. На сердце у Недды стало легко.
Глава IX
«…Когда я первый раз увидела Дирека, мне показалось, что всегда буду робеть перед ним и теряться. Но прошло четыре дня, всего четыре дня, и весь мир преобразился… И все же, если бы не гроза, я не смогла бы вовремя преодолеть застенчивость. Он никогда еще никого не любил, и я тоже. Такое совпадение, наверное, бывает редко, и поэтому все становится еще более значительным. Есть такая картина – не очень хорошая, я знаю, – где изображен молодой горец, которого солдаты уводят от возлюбленной. Дирек такой же пылкий, дикий, застенчивый, гордый и черноволосый, как человек на этой картине. В тот последний день мы с ним шли по холмам, все шли и шли, а ветер бил нам в лицо, и мне казалось, что я могу так идти до скончания века, а потом увидели Джойфилдс! Его мать – необыкновенная женщина, я ее боюсь, но дядя Тод просто прелесть! Я еще никогда не встречала человека, который замечал бы столько вещей, которых я не вижу, и не видел бы ничего из того, что замечаю я. Я уверена, что в нем есть то, что, по словам мистера Каскота, мы все теряем: любовь к простоте, естественному существованию. А потом настал миг, когда мы с Диреком прощались в конце фруктового сада. Внизу был луг, покрытый лунно-белыми цветами, темные дремлющие коровы. Во всем какое-то удивительное чувство благости – и в ветвях над головой, и в бархатном звездном небе, и в росистом воздухе, ласкающем лицо, и в величественном, обширном молчании – все кругом словно застыло в молитве, и я тоже молилась о счастье. Я и была счастлива, и, по-моему, счастлив был он. Может быть, я никогда больше не буду так счастлива. Пока он меня не поцеловал, я не знала, что в мире может быть столько счастья. Теперь я знаю, что натура у меня совсем не такая холодная, как я раньше думала. Я знаю, что пошла бы за ним куда угодно и сделала все, чего бы он ни попросил. Что подумает папа? Только на днях я говорила ему, что хотела бы изведать все. Но это приходит только через любовь. Любовь делает мир прекрасным, похожим на те картины, которые словно излучают золотой свет! Она превращает жизнь в сон; нет, неправда, не в сон, а в необыкновенную мелодию! Наверно, вот оно, настоящее волшебство, – то блаженное чувство, когда словно плывешь в золотистом тумане и душа твоя, не запертая в твоем теле, бродит с его душой. Я хочу, чтобы душа моя свободно бродила всегда, и не хочу, чтобы она возвращалась назад такой, какой была прежде, – холодной, неудовлетворенной! Ничего не может быть прекраснее любви к нему и его любви ко мне. И я больше ничего не хочу, ничего! Счастье, пожалуйста, останься со мной! Не покидай меня!.. А все же они меня пугают, и он меня пугает – меня страшит идеализм, желание совершать великие дела и бороться за справедливость. Ах, если бы и меня так воспитали! Но все у них было совсем по-другому. По-моему, дело не в них самих, а в их матери. Я выросла, издали глядя на жизнь как на сцену: наблюдая, оценивая, стараясь понять, – но совсем еще не жила. Мне надо теперь жить по-другому, и я так и сделаю. По-моему, я могу точно назвать ту минуту, когда его полюбила. Это было в классной комнате, вечером, на второй день. Мы с Шейлой сидели там перед самым ужином, а он вошел, вне себя от гнева, и так великолепно выглядел! «Этот лакей разложил мои вещи, будто я совсем младенец, да еще спрашивает, где у меня подвязки, чтобы пристегнуть к носкам; развесил на стуле все по порядку. Неужели он думает, я не знаю, что надеть раньше? Даже вытащил язычки из башмаков, загнул их кверху!» Потом Дирек поглядел на меня и сказал: «Неужели и с вами так же нянчатся? А бедный старый Гонт – ему шестьдесят шесть лет, он хромой, – и должен жить на три шиллинга в неделю. Вы только подумайте! Эх, если бы у нас была хоть капля смелости…» И он сжал кулаки. Но Шейла поднялась, пристально на меня взглянула и сказала ему: «Довольно, Дирек». Тогда он взял меня за руку: «Но она же наша двоюродная сестра!» Вот тут я его и полюбила, и, по-моему, он это понял, потому что я не могла отвести от него глаз. Но вот когда после ужина Шейла запела «Красный сарафан», тогда я уже знала наверное. «Красный сарафан» – замечательная песня, в ней такой простор, такая тоска и в то же время такой покой! Это песня души. И когда она пела, он все время смотрел на меня. За что он может меня любить? Я ведь ничто, ни на что не годна! Алан называет его подростком, говорит, что у него одни ноги да крылышки! Иногда я просто ненавижу Алана: он такой благонравный, такой скучный. Самое смешное, что ему нравится Шейла. Ничего, она его расшевелит, она его подстегнет насмешками! Нет, я, конечно, не хочу, чтобы Алану было больно, я хочу, чтобы все на свете были счастливы, счастливы, как я… На следующий день разразилась гроза. Я никогда еще не видела молнию так близко, но не испугалась. Я знала, что, если бы молния ударила в него, она попала бы и в меня, и поэтому ничуть не боялась. Когда любишь, то не боишься, если то, что должно случиться, случается с обоими. Когда гроза кончилась и мы вышли из-за скирды и пошли домой через луга, все животные смотрели на нас, будто на что-то совсем новое, чего они никогда не видели, а воздух был такой свежий, благоуханный, и алая гряда облаков погружалась в лиловую дымку, а вязы казались такими массивными и почти черными. Он обнял меня за плечи, и я ему это позволила… На той неделе они приедут к нам гостить. Но ведь этого ждать еще целую вечность! Хоть бы маме они понравились, тогда я смогу поехать к ним в Джойфилдс. Да, но понравятся ли они ей? Как было бы просто, будь они такие, как все. Но если бы он был такой, как все, я бы его не любила; все дело в том, что он не похож ни на кого на свете! И это не моя выдумка, не потому, что я влюблена, – стоит только сравнить его с Аланом, с дядей Стенли или даже с папой. И делает он все тоже как-то особенно: и ходит, и стоит, весь уйдя в себя, как олень, и глядит, словно у него горит огонь внутри, – и даже улыбка у него своя. Папа спросил меня, что я о нем думаю. Это было на второй день. Тогда я думала только, что он слишком гордый. А папа сказал: «Ему бы поступить в полк шотландских стрелков. Жаль, ужасно жаль!..» Конечно, он воин. Я не люблю войну, но если не буду готова тоже воевать, он меня, наверно, разлюбит. Придется научиться. О тьма, помоги! И помогите мне вы, звезды! О Боже, сделай меня храброй, и я поверю в тебя навсегда. Если ты тот дух, который живет во всем и превращает все создания в цветы, такие совершенные, что мы поем и смеемся при виде их красоты, поселись и во мне, сделай и меня красивой и отважной; тогда я, живая или мертвая, буду его достойна, а это все, чего мне надо. Каждый вечер я в мыслях буду стоять рядом с ним там, на краю фруктового сада, под деревьями, глядя на белые цветы и дремлющих коров, и, может, почувствую, что он опять меня целует… Как я рада, что видела старика Гонта: теперь их чувства мне понятнее. Он показал мне и этого бедного батрака Трайста, того, кто не смеет ни жениться на сестре своей жены, ни жить с ней в одном доме, если он на ней не женится. Какое право имеют люди вмешиваться в чужую жизнь? У меня в душе все прямо кипит! Дирека и Шейлу с детства научили сочувствовать нищим и обездоленным. Если бы они жили в Лондоне, их бы, я уверена, еще больше все это бесило. И нечего себе говорить: «Я не знаю батраков, я понятия не имею, в чем они нуждаются», – ведь они просто деревенское выражение того же, что я знаю и вижу здесь, в Лондоне, когда не закрываю на это глаза. Из одного разговора я поняла, как болезненно они все это переживают; это было вечером в комнате Шейлы, когда мы, четверо, ушли наверх. Разговор завел Алан: я видела, что они этого не хотели, – стал критиковать то, что говорили некоторые из «шишек»: университет делает мальчиков ужасно заносчивыми! Ночь была чудная, мы сидели у огромного широкого окна. Мимо нас все время сновала маленькая летучая мышь, а за ветвями бука в лунном свете блестело озеро. Дирек сидел на подоконнике, и при каждом движении касался меня. Когда он до меня дотрагивается, всю меня охватывает жаркая дрожь.